С каждым годом Чижик все более отдалялась от матери и даже хотела было разъехаться с нею и жить в собственной квартире, но денег на это пока не было, и она, приходя за полночь домой, когда мать уже спала, старалась не разбудить ее, чтобы не надо было отвечать на вопросы, где и с кем она провела вечер, и выслушивать бесполезные советы. Но Леля все-таки просыпалась и потом долго не могла уснуть, слушая легкое, безмятежное дыхание дочери и думая о том, что где-то в далеком и после долгой войны наверняка изменившемся до неузнаваемости Бейруте у нее растет сын, который и не подозревает о ее существовании и наверняка похож не на нее, а на отца.
Однажды, вернувшись домой под утро, Чижик сама ее разбудила и сообщила, что ей сделал предложение араб, студент Сорбонны, намного ее моложе, совсем еще, собственно, мальчик, зато из очень богатой семьи, чуть ли не миллионер, его отец чем-то там торгует, — и у Лели разом похолодело сердце, ей почудилось, что то не просто случайное повторение ее собственной жизни, а как бы грозящий ей, а заодно и дочери возмездием и карой перст судьбы. Но ни объяснить самой себе, а тем более Чижику, ни справиться со своими нелепыми страхами она не могла. Да и Чижик ее бы не услышала, потому что, не успев лечь в постель, тут же и уснула, но теперь ровное дыхание спящей дочери не успокаивало Лелю, не внушало ей, как прежде, что все будет хорошо, и Чижик своего добьется, и жизнь у нее сложится совсем не так, как у матери. Напротив — в ровности и безмятежности этого дыхания она слышала теперь лишь ее беззащитность, такую же, как когда-то у нее самой, уязвимость перед не знающей поблажек жизнью и думала, что, очень может быть, дочери суждено расплачиваться не только за свои, но и за материны грехи и заблуждения.
Назавтра она попыталась, запинаясь и перескакивая с одного на другое, рассказать дочери все начистоту про свои опасения, но Чижик, проспавши до полудня и проснувшись, как это всегда с ней бывало по утрам, в дурном расположении духа, и слушать ее не стала, а под конец напрямую выложила, что та попросту ей завидует — у нее с ее арабом ничего не получилось, но уж она-то, Чижик, своего не упустит, не родился еще такой человек, тем более какой-то черножопый, которому она далась бы в обиду. И Леле ничего не оставалось, как потребовать, чтобы Чижик познакомила ее со своим арабом прежде, чем лечь с ним в постель, на что та коротко ответила, что совет хорош, да жаль, запоздал, но что перед тем, как выйти замуж, она непременно покажет матери своего суженого. Она так и сказала: «суженый», как бы в насмешку над старомодными предрассудками матери.
Еще через несколько дней Чижик объявила, что смотрины состоятся сегодняшним же вечером — она уже обо всем договорилась со своим арабом — и на следующей неделе они идут в мэрию узаконить свой брак, а сегодня они — она так и сказала: «мы», а не «он» — приглашают Лелю на ужин. А поскольку теперь его деньги — это и ее, Чижика, деньги и вообще нечего пижонить, они пойдут не в какой-нибуль дорогой и безвкусный, для одних америкашек и япошек, которым деньги некуда девать, роскошный ресторан, а в милое и простое заведение на Левом берегу. И упаси Бог Лелю ударить перед арабом лицом в грязь, пусть принарядится и намарафетится, тем более что она, разумеется, сказала арабу, что приведет не мать, а старшую сестру, из одного этого факта мать может заключить, как она ее любит. Кстати говоря, араб обещался помогать и ей, денег у его папаши куры не клюют, и вообще арабы, хоть и черножопые, не сквалыги, как эти чертовы французы.
Вечером, проведя часа два перед зеркалом и примеряя одно за другим лучшие свои платья, Леля не переставала слышать в себе прежние страхи и дурные предчувствия, а чтобы их отогнать и избавиться от них, надо было прежде всего понять, откуда они берутся и в чем заключаются. И в тот самый момент, когда Леля, уже на пахнущей кошками, грязной лестничной площадке, доставала из сумочки ключ, чтобы запереть за собою дверь, она вдруг все поняла и ужаснулась правдоподобию и, более того, несомненности того, что, словно изображение на фотобумаге, помещенной в проявитель, возникло перед ее мысленным взором: молодой араб, сделавший Чижику предложение, наверняка неизбежно, неотвратимо окажется — и доказательств тому ждать недолго! — ее собственным сыном от ливанца. И эта слепящая ужасом воображение картина свершившегося кровосмесительства так потрясла Лелю и выбила из колеи, что она не сразу нашла в Латинском квартале короткую и такую узкую, что можно было коснуться руками глухих стен по обеим ее сторонам, улочку Кота Рыболова, где к назначенному часу дожидались в греческом ресторанчике Чижик и ее араб.
В толчее переполненного зала Леля не могла разглядеть их за дальним столиком. Чижик послала жениха навстречу матери, и когда он подошел к ней сзади и вежливо тронул за плечо и она обернулась к нему, она почувствовала, как сначала сердце ее остановилось, а потом забилось так лихорадочно о ребра, что показалось ей, все вокруг не могут не слышать эти оглушительные колокольные удары: перед нею был ее ливанец, с которым она познакомилась в Москве семнадцать лет назад и каким запомнила на всю жизнь — желто-смуглое лицо, полыхающие черным пламенем глаза чуть навыкат, набриолиненные, чтобы смягчить курчавость, густые и жесткие волосы, еще более черные, чем зрачки глаз. Идя с ним к столику, она пыталась ухватиться за спасительную, как соломинка для утопающего, мысль, что, честно говоря, ей и тогда, когда она познакомилась со своим ливанцем, и потом все арабы казались на одно лицо, да и вот этот, Чижикин, араб выглядит старше того, как мог бы выглядеть ее сын от ливанца, и Чижик, вспомнила она, что-то говорила, что он вовсе не ливанец, а сириец, но Леля поняла, что какие бы несомненные, какие бы непреложные доказательства ни приводились, что Чижикин араб вовсе не ее, Лели, сын, — она никогда не сможет поверить в это и, вопреки доказательствам и здравому смыслу, грех за это кровосмесительство падет в первую очередь на нее.